Николай Боков – Аркадий Ровнер. Вспоминая себя. Книга о друзьях и спутниках жизни

Аркадий Ровнер. Вспоминая себя. Книга о друзьях и спутниках жизни. – Пенза: «Золотое сечение». 2010. 343 с.

О толстом томе прозы А. Ровнера, вышедшем в Москве, мне приходилось писать в «Новом Журнале», № 242. Теперь он издал воспоминания. Книга замечательная, и не потому, что я знаю автора очень давно. Это воспоминания о нашем общем времени. Наконец, вот мой портрет: интересно посмотреть, что он во мне увидел – несомненно, доброжелательным взглядом, не принимая в то же время некоторых моих поступков. Эта свобода автора не может не импонировать.

Некоторые неточности в воспоминаниях Ровнера неизбежны. Он был возмущен публикацией повести Эдуарда Лимонова (Савенко) «Это я – Эдичка» в «Ковчеге», который я издавал в Париже. Но вот как было дело. У меня существовала договоренность с соредактором Арвидом Кроном о том, что «решающий голос» попеременно будет то у него, то у меня. И 3-й номер как раз приходился на Крона; я спорил, полагая, что вполне достаточно – ради свободы выражения – одной главы из повести, но Крон хотел поместить вещь почти целиком. После же выхода номера в свет не мне было дезавуировать программу журнала, – а она была в самом его названии! Потом стали приходить письма читательниц, благодарных за то, что «о сексе заговорили открыто», что «теперь они не кажутся себе чудовищами из-за своих тайных мыслей».

Аркадий Ровнер – верный друг, он начинает с самых ранних знакомств той глухой советской эпохи; его взгляд на жизнь – благородный и без надрыва. «’Народ’, ‘бесформенная инертная масса’, ‘быдло’, ‘засасывающее болото’, ‘страдающие’, ‘обездоленные’, – пишет он, – все эти понятия имеют разные наполнения и ведут к различному отношению к окружающим людям. В южном кавказском городе (50-х. – Н. Б.) это было ‘засасывающее болото’, откуда я бежал в Россию с изрядной долей иллюзий о долге бороться за ‘страдающих’ и ‘обездоленных’. Теперь я столкнулся лицом к лицу с ‘бесформенной инертной массой’, однако я никогда не опускался до презрения к ‘быдлу’...»

Хрущевские посадки конца 50-х... Ровнер едет в лагерь в 60-м к Степану Ананьеву (осужден на 4 года)... Позднее, уже на философском МГУ, начинается «дело Панарина и других» (о котором мне подробно рассказывал добродушный Валентин Шумарин летом 64-го в Казахстане). В 65-м к ним присоединили Славу Майера, гейзероподобного «немца Поволжья» (поздний «метастаз» дела?), о котором Аркадий не пишет, но зато вспоминает Анатолия Скопа, в 66-м восстановленного на факультете. Вернувшийся в 65-м из солдатского дурдома, я выбирал, с кем быть. Смогисты казались несерьезными, их споры о степени гениальности друг друга были комичны; первые открытые подписанты мне казались нелепой саморегистрацией у властей. А вот Анатолий Скоп (произносили также Скопа) – спокойный, немногословный, с опытом ускользания от кагебят... не это ли правильный путь? И в сочетании, между прочим, с легальным прикрытием: организовалась социологическая группа «Питирим» (имелся в виду Питирим Сорокин, известный американский социолог, русский эмигрант), должная исследовать «коммунистическую убежденность молодежи». Вот мы, социологи, и узнаем, чтo от нее осталось. Нами руководил аспирант-истматчик Виктор Сахаров, и потом как-то стало проясняться, что он близок к все тем же органам... Надо отдать ему должное: он застал меня однажды за чтением самиздата, классического, на фотобумаге, но эпизод последствий не имел. Немедленных, во всяком случае.

И вдруг Скоп сказал, что заметил за собой слежку и что надо прекратить на время общение. Февраль 66-го: ночные вьюги, романтика быстро идущего одинокого прохожего. И еще скрип железной тарелки с лампочкой над входом в подъезд. Ночь советская, бархатная, мертвая.

Ближе к весне шло время. И тут и упала на головы новость: Скоп покончил с собой. Надел спортивный костюм и выбросился из окна высотного дома университета на Ленинских горах. Ровнер пишет: «очки, не разбившиеся, лежали рядом». А на философском факультете кто-то сказал в коридоре: «Выбросили». Еще я видел замдекана с красным от слез лицом. Но так и осталось все непроясненным. Знание – сила, власти ею делиться не собирались.

О Леониде Аронзоне говорится подробно, это один из любимых авторов Ровнера, поэт и близкий рискованной судьбой (и гибелью)... От Ровнера я впервые узнал об Аронзоне в 73–74 гг. в Москве. Затем Аркадий уехал и основал в Нью-Йорке журнал «Гнозис», и стал в нем Аронзона печатать. «...я встретился с Ритой Пуришинской, когда в 1971 году в Петербурге отмечался год со дня его гибели, – пишет Ровнер. – ...я сделал для себя открытие, которое трудно выразить словами. Я почувствовал, что за лучшими стихами Аронзона стояла она – не как муза и не как соавтор, а как автор. Будучи ярким поэтом к моменту их встречи с Леней, она отдала ему свою поэтическую судьбу. Отныне он дышал за двоих, и это новое существо называлось его именем.»

Эмиграция подарила нам много встреч – в том числе и с уехавшими вместе с нами из Советского Союза. Пронзительна глава о поэте и литературоведе Леониде Черткове, жертве хрущевских посадок конца 50-х. На Западе ему жилось нелегко. Ровнер уже вернулся в Россию, когда пришла весть о последней болезни Черткова. «Он сказал, что Найман трудно до [Черткова] дозванивался, и когда дозвонился, услышал, как [Чертков] давал указание женщине, возможно, соседке, снявшей трубку: ‘Передайте ему (то есть Найману. – Н. Б.), что я не могу подойти к телефону, потому что я умираю’.» Нужно поправить рассказ Ровнера о браке Черткова (конец 70-х): его жену-норвежку звали Виви; я видел их обоих в Тулузе в 77-м на пути из Испании; потребительница наркотиков, она буквально разорила Леонида; затем она исчезла, и процесс разыскивания ее для развода продлился на годы.

Ровнеру-эмигранту пришлось осваивать Америку. «Меня согревали смутные надежды на реализацию тех возможностей, которых заведомо не было в России. Шишки, которые я первое время (1973 и далее. – Н. Б.) набивал себе на Западе, связаны именно с идеальными ожиданиями. Намного точней вели себя те, кто ничего не ждал от себя и от Запада, кто ехал в такой же заведомо лживый и циничный мир, как и оставленный дома, и кто, перекроив старые маски, готовился к новым ролям в старом спектакле.»

Литература как бы предложила ему две программы отношения к действительности: «Давая нищему медяк, все знают: явная помощь равна грошу. Но те, что видят... те вдруг слышат тихий благовест; они обоняют запах возможного эдема, умиленные, что-то в них расцветает» (Василий Яновский) и «Мне нравилось – и до сих пор нравится – ставить слова в глупое положение, сочетать их шутовской свадьбой каламбура, выворачивать наизнанку, заставать их врасплох... Откуда томат в автомате? Как из зубра сделать арбуз?» (Набоков). Это крайности экзистенциальных векторов... Есть еще реальность человеческих отношений, крайне разных людей, образовавших новое нью-йоркское общение Ровнера: Худяков, Мамлеев, Лимонов, Бахчанян, американцы Джим Виллис, Пентланд, Миллисент Бенуа, Николай Рабинек...

Историк и участник теософских движений, Ровнер нашел на Западе многое. Не могу не привести замечательный эпизод, рассказанный Рабинеком: «...в 1938 году П. Д. Успенский решил устроить смотр своим ученикам. Перед крыльцом его дома на Лин Плейс выстроилось около тысячи человек, сам он с несколькими приближенными учениками стоял на крыльце... Успенский пробормотал про себя на русском языке: ‘Это всё я...’»

«...важнейшим является вопрос, кто осуществляет передачу, – пишет Ровнер. – Вопрос кто важнее, чем что. Кто уже содержит в себе что. Что не существует само по себе, оно проявлено только в форме кто. Что – это не тайные знания и не особые медитации, упражнения или священные танцы, что – это высокие состояния, и искать их нужно в самих себе – в содружестве с подобными себе. Что – это пробуждение, а кто – пробужденный человек. Это и есть смысл и цель всех путешествий ‘в поисках чудесного’.»

Пожалуй, это портрет гуру... Тут радикальное отличие от христианства, а именно: гуру самопровозглашает себя, совершая волевой акт; пренебрегаемое здесь что окрашивает, однако, деятельность «учителя» и «лидера». Интеллектуальная бедность Лимонова не мешает, например, приближающимся к нему, для них он важен как «банк воления», освобождающий от ответственности. Христианский подвижник не хочет, а ждет, опустошенный аскезой, сошествия Духа...

Очередные главы возвращают нас в Россию нового тысячелетия. Леонид Йоффе, Алексей Парщиков, Марк Ляндо... Евгений Головин, Владимир Ковенацкий, жена Аркадия Виктория Андреева, поэтесса и тонкий критик, Валетас Мураускас, Игорь Калинаускас... «Московский художник Борис Козлов... открыл и ученика Веберна, пропагандиста додекафонной музыки Филиппа Гершковича, и салон сестер Фридэ...» В конце книги помещены фотографии многих друзей и спутников. Среди них и Дмитрий Авалиани, замечательный и ныне уже покойный поэт. Аркадий приводит его акростих «Русский алфавит», написанный в начале 90-х, – замечательный подарок преподающим русский язык, и не только за пределами России:

 

Я ящерка ютящейся эпохи,

щемящий шелест чувственных цикад,

хлопушка фокусов убогих,

тревожный свист, рывок поверх оград.

Наитие, минута ликованья,

келейника исповедальня.

Земная жизнь еще дарит,

горя, высокое блаженство алтаря.

 

Николай Боков, Париж

Фотографии разных лет с практикумов и семинаров